Письма к Н. А. и К. А. Полевым - Александр Бестужев-Марлинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не устаю перечитывать Peau de Chagrin; я люблю пытать себя с Бальзаком… Мне кажется, я бичую себя как спартанский отрок, чтобы не морщиться от ран после. Какая глубина, какая истина мыслей, и каждая из них как обвинитель-светоч озаряет углы и цепи светской инквизиции, инквизиции с золочеными карнизами, в хрустале и блестках и румянах!
Я колеблюсь теперь, писать ли роман, писать ли трагедию, а сюжет есть богатый, где я каждой силе из разрывающих свет могу дать по представителю, каждому чувству – по поступку. Можете представить, как это будет далеко, бледно, но главное, то есть страсти, сохраню я во всей силе. Я, как Шенье у гильотины, могу сказать, ударя себя по лбу: тут что-то есть, но это еще связно, темно, или, лучше сказать, так ярко, что ум ослеплен и ничего не различает. Подождем: авось это чувство не похоже на самоуверенность Б. Федорова. Одним, по несчастью, сходен я с ним: это докукою вам! Поручений, поручений – так что голова кругом пойдет!.. Но Адам Смит сказал, что раздел работ есть основа экономии. Простите до будущей.
Николая Алексеевича прижимаю к сердцу, которое, право, лучше всего меня и в перьях и в латах. Счастия…
Александр Бестужев.
XXI.
Дербент, 2 февраля 1833 г.
Добрый и почтенный друг Ксенофонт Алексеевич.
Грустно и досадно слышать, что письма мои пропадают, и это дает повод к тревожащим вас слухам, или, что еще хуже, к мысли, будто я забывчив к людям, столь меня любящим, которыми так одолжен я! Признаюсь, это отбивает охоту писать что-либо дельное в письмах, кроме здравствуйте и прощайте. Утрата письма от человека мыслящего к мыслящему есть вырванная страница из книги, которой не возродит ни случай, ни память; это отбитый нос у греческой статуи: он не обогатит варвара, который его отбил, а бедной статуе не приклеит носа никакая ринопластика.
Странная вещь, что меня ежегодно приносят в жертву Кази-Мулле! Участие это или желание? Ежели последнее, то скажите господам вестовщикам, что они рано меня отпели; что я переживу многих литературных детей их, и скончаюсь, положа голову не иначе как на написанный мною роман, и завернувшись в печатный саван критики; а так как все это случится не скоро, то пусть они позволят дожить мне в покое года два-три; пусть не шевелят моих живых костей, в живой моей могиле.
Прошу прислать мне Кащея. Странная случайность: я сам хотел избрать его предметом романа, но Иван Петрович отговорил меня. Желаю видеть, ту ли идею осуществил Вельтман. Сожмите руку его, если случится повстречать.
Скажу вам приятную для литературы новость: Александр Корнилович – рядовой в графском полку. Ему бы, правда, надо было быть, как вначале, подле меня, а то завязки ему так же мало знакомы, как женские подвязки. За то уж для подробностей его взять; притом он завзятый полиглот и оригинал, каких мало.
Кстати об оригиналах: меня просил письмом капитан Бартенев познакомить его с вами, он едет в Москву. Это не просьба, а услуга вам; вы же и без меня с печатной стороны его знаете по домашнему – полюбите за сердце; он точно этого стоит. Вы прелюбопытные от него услышите рассказы; вы, конечно, угадаете в нем тип военного антиквария (Военный Антикварии – известное сочинение А. Бестужева.).
Я кашляю, но не худею: видно, смертные вести впрок мне. С 1 февраля принялся за роман; канва в голове натянута: надобно изузорить ее получше. Когда кончу часть, пришлю на суд ваш, а в ожидании, доставлю, вероятно, отрывки для Телеграфа. Ждите, но не кляните.
Я вас задушил на прошлых почтах поручениями, но для моего воскресения вы верно не поскучите ими. Денег возьмите у Абдуллы (Письмо, где писал Б. об Абдулле, потеряно, также как и некоторые другие письма его ко мне и к моему брату. Я совершенно забыл подробности об Абдулле. К. П.). Если не дошла к вам просьба о женских шведских полудюжин перчаток – поклон в пояс. Супруге вашей целую ручку, и по-квакерски сжимаю руку Николая Алексеевича. Vale. Ваш Александр Б.
PS. Я даже не был в Гимри: меня вспомнили, когда нужны стали реляции; но я довольно чувствую себе цену, не просил должного участия в походе, и не опишу чего не видал.
XXII.
23 февраля 1833. Дербент.
Любезный, добрый мой Ксенофонт Алексеевич – здравия!
Что вам некогда писать, а мне писать нечего – это не редкость; дело в том, что в первом мы не властны, а второе можно заменить пустяками, и вот почему берусь за перо. Мне грустно, когда долго к вам не пишу; втрое грустней, если от вас не получаю писем.
С каждым днем опытности, горький опыт более и более отвращает меня от людей. Признаюсь, я мало доверчив, но люди едва ль стоят и этого малого. Не говорю о прежнем; умолчу о здешних моих разочарованиях; вот моя iepemiada о моих повестях.
Я поручил сестре издать повести. Сестра у меня, надо сказать, кропотунья, но редкого самоотвержения женщина: она в беде нашей была для нас провидением… Вызвался быть издателем некто А., человек, кажется, добрый. Вели более полугода – кончают. Он пишет ко мне, что цена будет 25 р. за экз., что, за вычетом 20 процентов, составило бы 48 т. Говорит, что покупают все вдруг, что дают деньги вперед, словом – золотые горы; просит доверенности на продажу; я посылаю ее. Молчание два месяца. Наконец получаю письмо от сестры, в котором она жалуется на Г. и на издателя, что они не дали ей ни в чем отчета и запродали издание невыгодно, не давая ей ручательства в выручке, что именно сказано было в условии. Она предъявляет свою доверенность и разрывает условие с христопродавцами. Как она распоряжается, не знаю хорошенько, но уверен, что будет если не более денег, то вернее продажа. Издатели сердятся и мстят на книге. Вот уже три месяца как книга готова, а они не известили о готовности, ни о выходе, и этим много замедлили продажу в провинции и повредили оной везде. Не ищу я похвал – не для них издавал я изношенные повести, – мне нужны деньги, а их у меня между рук обрезывают. Обещали наверное издать под собственным именем, уверяли, что это уже позволено, и потом молчок… Потом сбавили цену, и по совету Г. сбыли было издание за 33.600 р., и теперь уже трудно будет взять более. Монополия не позволяет – терпи. Но это еще не все. Смирдин через Н. И. закабалил меня в год за пять тысяч, но его журнал не состоялся, и Н. И. извещает меня лишь теперь об этом, предлагая по-прежнему сотрудиться за 1500 в год. Я отказался, и теперь вольный казак.
Прошу вас, при известии о книге, бросить словцо о молчании С. О. и Северной Пчелы. Воейков насмешил меня до слез своею галиматьей. Его похвала хуже брани.
Что скажу про себя? Я кашляю, я желчен. Мужчины и женщины меня бесят наперегонки. Не поверите, как глубоко трогает меня всякая низость – не за себя, за человечество: тогда плачу и досадую. Я краснею, что ношу Адамов мундир.
Но вы еще остались у меня чисты, вы останетесь навсегда таковы… По крайней мере на счет ваш я надеюсь быть несомненным.
Скажите откровенно и без крох мыслей: можете ли вы давать мне по 100 р. за лист? Мне предлагают более, но я хочу иметь дело с людьми, а не с людом. Если это тяжело для вас – одно слово, и все по-старому. Я делаю это потому, что надежды мои не оправдались и в половину, что Бог весть, когда будут у меня деньги за издание. Во всяком случае скоро пришлю отрывок из моего романа; до тех пор, прощайте! Обнимите брата и моего брата.
Александр Бестужев.
XXIII.
9 марта 1833 г., г. Дербент.
Насилу-то вы отозвались, любезнейший Ксенофонт Алексеевич… очень рад; а то вы, считая меня мертвым, мертвы были для меня. Прошу вперед не верить много слухам, и до тех пор не прерывать переписки, покуда я сам не явлюсь к вам тенью, известить, что я отправился ad patres. И в самом деле, что за беда, что вы пришлете письмо, когда меня не станет? Добрые приятели положат его на мою могилу, и оно будет лучшим памятником для меня, лучшим утешением моей скитальческой тени. Сочно письмо ваше, в нем так много нового, так много сладкого, но прочь отрава лести, хоть невольной, но тем не менее вредной!.. Как могли вы, вместе с Пушкиным, клеветать так на Европу, на живых прозаиков, поставя меня чуть не выше их! Сохрани меня Бог, чтоб я когда-нибудь это подумал и этому поверил… Я с жаром читаю Гюго (не говорю с завистью), с жаром удивления и бессильного соревнования… И сколько еще других имен между им и мною, между мной и славою, между славой и природой!.. О, сколько высоких, блестящих ступеней остается мне, чтобы только выйти из посредственности, не говорю достигнуть совершенства!.. Надобно летать, парить, чтобы сблизиться с этим солнцем, а у меня восковые крылья, а у меня сердце на чугунной цепи, а у меня руки прибиты гвоздями судьбы неумолимой, неутолимой. О, если бы вы знали, как жестоко гонит меня злоба людская – вы бы не похвалы сыпали на меня, а со мной пролили бы слезы… мне бы было легче. Не даром, но долей похож я на Байрона. Чего не клеветали на него? в чем его не подозревали? То и со мною. Самые несчастья мои для иных кажутся преступлениями. Чисто мое сердце, но голова моя очернена опалой и клеветою! Да будет! «Претерпивый до конца, той спасен будет» – сказал Спаситель.